Категории раздела

Разное

Вход на сайт

Поиск

Наш опрос

Какой из разделов Вам наиболее интересен?
Всего ответов: 777

Block title

Block content

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0




Пятница, 26.04.2024, 20:53
Приветствую Вас Гость | RSS
Балашов. Краеведческий поиск.
Главная | Регистрация | Вход
Каталог статей


Главная » Статьи » Разное » Разное

К.Г. Ерёмин. Солдатские версты. (отрывок)

Тростянка

Мое детство и юность прошли в селе Тростянка, раскинувшемся на левом высоком берегу Хопра. Вблизи села, в тенистом парке, возвышался старинный белокаменный дворец помещиков Туркиных, богатейших в Саратовской губернии.
Все окрестные леса, луга и пашни с незапамятных времен принадлежали роду Туркиных. Даже ребятишкам нельзя было забредать в лесные помещичьи угодья по грибы и ягоды без особого на то разрешения.
Дед мой, Иван Леонтьевич, был крепостным Туркиных. Старый барин славился на весь наш Балашовский уезд своим самодурством и дикими забавами. Когда в имении собиралась мужская компания, то устраивались такие оргии, о которых люди и рассказывать стыдились. Сюда, на утеху пьяных господ, насильно привозили самых красивых девушек из сел, принадлежащих Туркину. В небольшом домике, построенном в парке близ дворца, постоянно жила под строгой охраной крепостная девушка — специально на случай приезда в Тростянку его преосвященства саратовского «владыки».
Предметом особых помещичьих забот была охотничья команда. В ней состоял и мой дед Иван, по прозвищу Когтярь. Его держали для редкой и опасной забавы: дед выходил на медведя не с ружьем и не с рогатиной, а с палицей из сырого дуба.
Охота проходила так. Собаки приводили обложенного зверя в ярость, и тогда из оцепления выходил дед. Он вступал с медведем в единоборство и страшным ударом дубины убивал его наповал. Потому деда и прозвали Когтярем, что, по словам тростянских мужиков, ни один медведь не уходил живым из его когтей. [6]
Высокий, широкоплечий, Иван Леонтьевич до глубокой старости сохранил огромную физическую силу.
После отмены крепостного права в Тростянке мало что изменилось. По-прежнему вся округа находилась во власти Туркиных, все так же гнули на них спину мужики, все так же выходил по приказу помещика один на один с медведем егерь Иван Ерёмин.
Однажды на облаве попался старый, опытный зверь и порвал деду мясо до костей. Шатаясь от потери крови, добрел Когтярь до своей избенки и увидел дома страшное зрелище: в люльке плакал его годовалый сын — мой будущий отец, а жена, заливаясь слезами, кормила грудью барского щенка. Оказывается, помещик Туркин, запугав ее угрозой согнать семью с земли, заставил, втайне от деда, кормить грудным молоком щенков со своей псарни. Приносил их туркинский дворовый в отсутствие деда.
Слепая ярость охватила Когтяря. Изо всей силы ударил он об пол избы щенка и бросился было на дворового, но того и след простыл.
Согнать деда с земли Туркин не решился — боялся огласки, но злобу на него затаил и при случае отомстил. Когда разразилась русско-турецкая война, деда по просьбе барина забрали в армию, хотя по возрасту Когтярь уже не подлежал призыву.
Через несколько лет Иван Леонтьевич вернулся в родную Тростянку. Принес он с Шипкинского перевала два георгиевских креста и лютую ненависть к помещикам. А спустя лет двадцать пять, уже в глубокой старости, дед отплатил Туркиным за все крестьянские беды. Но, пока подошло это время, отцу моему, Егору Ивановичу, пришлось изрядно погнуть спину на наследников старого барина.
Час расплаты настал в 1905 году. Хоть и был я мал, события той поры навсегда запечатлелись в моей памяти.
Старый Когтярь собрал вокруг себя группу самых отчаянных крестьян-бунтарей и пустил вместе с ними «красного петуха» в имении Туркиных. Ярким огнем заполыхали одновременно и дворец, и все дворовые постройки помещичьей усадьбы. Багровое зарево пожара было видно во тьме осенней ночи за много верст.
Молча смотрели на пожар толпы крестьян, но ни один не тронулся с места, чтобы спасать господское добро. [7]
Через час из Балашова прибыл пожарный обоз, но бунтари предусмотрительно разобрали деревянный мост через речку Тростянку, преграждавшую путь к имению, и балашовским топорникам ничего не оставалось делать, как взирать с другого берега реки на бушующую огненную стихию.
К утру от богатейшего имения, вобравшего в себя столетний труд многих поколений крепостных и батраков, осталось одно пепелище.
Всю ночь стоял я в толпе рядом с дедом. Высокий, худой, жилистый, нахмурив брови, он молча смотрел на дело своих рук. Когда догорела последняя головня, он степенно поклонился на все четыре стороны и промолвил:
— Царствие небесное крестьянским слезам, пролитым в этом проклятом месте.
Помню, по дороге домой я спросил деда, а где же теперь будут жить помещики Туркины. Дед усмехнулся и ответил:
— Да пока как-нибудь перебьются, а там, глядишь, ты подрастешь и соорудишь им вечный покой.
Через несколько дней деда забрали стражники. Две недели пытался следователь из губернии добиться от него признания в поджоге. Но старый Когтярь молчал, словно воды в рот набрал. Прямых улик против него не было. Тростянские кулаки, правда, могли бы рассказать кое-что, но боялись оставшихся на свободе друзей деда Ивана — время было смутное, и деревенские богатеи предпочитали помалкивать.
Но когда деда наконец выпустили, стало ясно, что теперь, после «бесед» со следователем, жить ему осталось недолго. Он почти не выходил из дома, возился с внуками. Покуривая изогнутую короткую трубку, вывезенную из Болгарии, вспоминал о сражениях под Плевной и на Шипке, о «белом генерале» Скобелеве, о подвигах храбрых русских солдат и болгарских ополченцев, плечом к плечу сражавшихся против турок.
За зиму тростянские мужики начисто вырубили деревья в парке бывшего туркинского помещика. Помню, как дед, выбравшись на двор под весеннее солнышко, обтесывал брусок из яблони, чтобы сделать колодку для фуганка, и приговаривал:
— Крепкое дерево. Видать, немало выпило крестьянского сока. [8]
Исчезновение имения Туркиных в Тростянке изменило жизнь крестьян. Работы у местных кулаков было меньше, чем раньше у помещика, в поисках ее многим пришлось уходить в другие села и даже в Балашов. Некоторым удавалось устроиться там на железнодорожный узел, в мастерские, на мельницу. Отработав в городе 10–12 часов, ночевать возвращались в свое село за 7 километров. От такой жизни люди так изматывались, что спали буквально на ходу.
К тому времени в Тростянке произошло большое событие — открыли школу. Первым преподавателем в ней стал наш сельский священник. Был он не бог весть какой грамотей, и дальше «аз — буки — веди» дело не пошло. Но потом к нам прислали настоящую учительницу, которая оставила после себя светлую память не только у детей. Ей было, должно быть, уже под шестьдесят. Когда-то она, дочь очень состоятельных родителей, под влиянием идей Чернышевского оставила свой дом и ушла в сельские учительницы. Народница по убеждениям, педагог по призванию, она всю свою жизнь отдала служению народу. У нее было очень сложное отчество, которое у нас никто не мог выговорить, и поэтому крестьяне ласково и любовно называли ее по-своему: Мария Имениновна.
Она не только учительствовала, но вела и просветительную работу среди населения. При школе организовала хоровой и драматический кружки. Под ее руководством мы разучивали маленькие пьески и по праздникам давали спектакли, на которые собиралось много народу. Желающих петь в хоре оказалось еще больше — хорошую песню у нас в селе и любили, и понимали. Тростянский хор вскоре стал известен по всей округе.
Всю жизнь с благодарностью вспоминаю я эту маленькую худенькую женщину, отказавшуюся от всего, чтобы обучать таких, как я, крестьянских ребятишек. От Марии Имениновны мы впервые услышали о героях-народниках, о том, что и сейчас есть люди, которые идут за простой народ против богачей, полиции и монархии.
Вспоминаю, как вьюжным зимним вечером в нашей избе собралось человек пятнадцать крестьян-бедняков. Тускло светила лучина, вспыхивали красные огоньки махорочных цигарок. Собравшиеся жадно слушали старую учительницу. Тихим, взволнованным голосом рассказывала [9] она о столкновении рабочих с казаками 16 декабря 1905 года на Институтской площади в Саратове:
— Мы шли мирно, спокойно, а они нас — шашками. Мария Имениновна распахнула шаль, показала глубокий шрам на левой щеке:
— Вот и у меня царская отметка осталась.
— Подлецы, даже женщину не пожалели! — гневно воскликнул отец.
Некоторые из собравшихся тоже испытали на себе хлесткие удары казацких нагаек. Слова старой учительницы подливали масла в огонь их возмущения существующими порядками.
Мария Имениновна, продолжая свой рассказ, объясняла, что тяжело живется не только деревенской бедноте, но и рабочим в городах. Она обрисовала бедственное положение тружеников на фабриках и заводах, объяснила хитрую систему штрафов, которая позволяла хозяевам высчитывать из грошового жалованья рабочих добрую половину их заработка.
Крестьяне, не пропуская ни слова, слушали Марию Имениновну. Лежа под самым потолком на полатях, слушал и я. Время от времени отец, стараясь не прервать рассказчицу, заменял догоравшую лучину новой.
Наконец, когда раздалось пение первых петухов, Мария Имениновна поднялась с табуретки и тихо проговорила:
— На этом, товарищи, мы закончим сегодняшнюю беседу. Будем расходиться, но только по одному и в разные стороны, чтобы не вызывать подозрений. О нашем собрании никому ни слова. Но если кому очень доверяете, то в следующий раз приведите с собой.
Отец послал своего младшего брата Никиту на двор, посмотреть, нет ли кого на улице. Когда тот вернулся и сказал, что все спокойно, крестьяне стали расходиться по домам. Отец пошел провожать Марию Имениновну.
С тех пор мужики стали собираться в нашей избе каждый субботний вечер.
Однажды Мария Имениновна сказала, что царский манифест от 6 августа об утверждении Думы — один обман.
— Как же обман! — недоверчиво воскликнул наш сосед. — Для чего же царь тогда ее собирает?
— А так, для одной видимости свободы, — спокойно [10] ответила Мария Имениновна. — Все равно рабочие и крестьяне, за исключением богатеев-кулаков, в Думу не войдут. Так что состоять она будет только из помещиков, капиталистов, попов и небольшой части зажиточных крестьян. А им ссориться с царем не из-за чего. Возьмите, например, кого выдвинули в Думу по нашему Балашовскому уезду? Адвоката Фелогина.
Крестьяне зашумели. Кого-кого, а этого крючкотвора, готового за деньги продать родную мать, они знали хорошо. Для бедняков, приходивших за помощью, у него была одна присказка: «С богатым не судись, с сильным не борись».
Видно, не одна Мария Имениновна рассказывала крестьянской бедноте о том, что из себя будет представлять булыгинская Дума. Не только в Тростянке, но и в Пинеровке, Козловке и других деревнях крестьяне открыто говорили, что ни на какие выборы они не пойдут.
В конце зимы урядник пронюхал о сходках в нашей избе и беседах, которые вела Мария Имениновна. К счастью, этот постоянный завсегдатай винной лавки охране царева спокойствия предпочитал заботу о собственном благополучии. За солидный куш, собранный всем миром, он пообещал ни о чем по начальству не сообщать. Но все же Марии Имениновне пришлось перейти учительствовать в другое село.
Летом 1906 года снова закипело, забурлило крестьянство в наших краях. Вековая ненависть клокотала, искала выхода. Вскоре представился и случай.
В Балашове ежегодно в ильин день устраивалась грандиозная ярмарка. Готовиться к ней начинали задолго. По всем дорогам к городу тянулись обозы с хлебом, мукой, мясом, птицей, пылили стада крупного и мелкого скота. На громадной ярмарочной площади день и ночь стучали топорами плотники, возводя торговые ряды, амбары, карусели.
На ярмарке совершались тысячные сделки.
Середняки и бедняки тоже рассчитывали продать кое-что в эти дни и запастись солью, спичками, гвоздями, справить одежонку, надежную сбрую. Полагалось также покатать детишек на карусели, купить им полфунта пряников, дешевого синего изюма.
Собрался на ярмарку и мой отец, хотя торговать ему было нечем, да и покупки делать не на что. [11]
Тем не менее он с вечера приготовил праздничную рубаху, привел в порядок телегу, велел матери собрать и меня.
Ранним утром к нам в окно постучали — отец кинулся к двери. В избу вошла Мария Имениновна. А я и не знал, что она собиралась ехать вместе с нами. Заметив, что меня тоже снаряжают в путь, Мария Имениновна тревожно спросила отца:
— Егор, а зачем ты берешь Кирюльку?
Отец беззаботно ответил:
— Ничего, пусть посмотрит ярмарку да покатается на каруселях.
Позавтракав, мы сели на телегу и тронулись в путь.
Никогда дорога на Балашов не была такой оживленной. Бесконечной вереницей тянулись по ней груженые возы. Мерно покачивая головами, брели привязанные к телегам коровы. По обочине проселка с песнями шли к Балашову босые деревенские девушки в цветастых ситцевых платьях, перебросив через плечо связанные шнурками башмаки.
Изредка раздавался звон бубенчиков и, покачиваясь на ухабах, нас обгонял помещичий шарабан.
Вскоре мы приехали. Огромная ярмарочная площадь, казалось, вобрала в себя всю Саратовскую губернию. Скрип сотен телег, гомон тысячной толпы, крики балаганных зазывал, блеяние и мычание скота, разухабистые переливы гармоник сливались в сплошной, непроходящий гул.
Но было в этом рокоте и что-то неуловимо тревожное, грозное, несвойственное обычному ярмарочному гулянью. Накануне открытия ярмарки в город вошла сотня казаков из Хоперского округа. На кривых балашовских улицах то и дело встречались парные патрули чубатых станичников. Лихо сдвинутая на затылок фуражка, короткий карабин за спиной, шашка в тяжелых, окованных медью ножнах на левом боку, в руке — крученая нагайка... Кони цокали копытами по булыжной мостовой, казаки лениво переговаривались односложными фразами, бросал на сторонящихся прохожих колючие, настороженные взгляды из-под выпущенных кудлатых чубов...
Отец, всю дорогу сыпавший шутками, увидев казаков, сразу помрачнел и, я слышал, невнятно выругался сквозь зубы. [12]
С большим трудом нам удалось проехать на площадь и пристроить свою повозку. Не успел отец распрячь лошадь, как к нему подошли несколько наших тростянских мужиков, а с ними трое рабочих с балашовского железнодорожного узла. Завязался какой-то оживленный разговор — шепотом, до меня доносились лишь отдельные слова.
— А где Абросимов? — спросила отца Мария Имениновна.
Отец поднялся на носках, выглядывая кого-то в окружающем море голов. Наконец он нашел, кого искал, и махнул рукой. К нам подошел широкоплечий крепкий парень с веселыми, живыми глазами. Я его знал — это и был Иван Абросимов, батрак из Тростянки. В его руках поигрывал длинный, гладко обструганный кол.
Мария Имениновна раскрыла свой ридикюль и подала Ивану аккуратно сложенный кусок красного полотна. Видимо, все уже знали заранее, что нужно делать. Абросимов нырнул под телегу, остальные загородили его ногами. Из-под телеги послышался стук молотка — это Иван гвоздями приколачивал полотнище к древку.
Через минуту он вылез, вскочил на повозку и, подняв высоко над головой красный флаг, громко крикнул: «Сельчане, подходите!» И тут я увидел, что и в других местах на огромной площади вспыхнули алые стяги.
В то время я многого не понимал, но впоследствии узнал, что совместное выступление балашовских рабочих и крестьян было подготовлено большевиками.
В какое-то мгновение вокруг нас столпилось человек двести. Отец и Абросимов подхватили Марию Имениновну и подняли на телегу. Я не узнал старую учительницу. Молодым, сильным голосом она бросила в толпу слово, которое заставило сильнее биться сердца сотен людей: «Товарищи!»
Нищий саратовский крестьянин, разоренный бесчисленными поборами, изможденный вековым тяжким трудом, разутый, раздетый, поротый беспощадно казацкими нагайками, которого иначе как «быдлом» никто никогда и не называл, вдруг услыхал: «Товарищи!» Народ замер. В напряженной тишине Мария Имениновна говорила о беспросветной нужде рабочих и крестьян, об их бесправной жизни, об их лучших братьях, томящихся в заключении. [13]
Вслед за ней выступил Абросимов, потом какой-то неизвестный мне худой пожилой рабочий-железнодорожник. Затем Мария Имениновна зачитала резолюцию: «Долой царя!.. Долой самодержавие!.. Долой помещиков!.. Землю крестьянам!»
Восторженными криками народ приветствовал каждую фразу. В воздух полетели шапки.
Иван Абросимов спрыгнул с телеги и, крепко сжимая в руках флаг, крикнул: «Товарищи! Идем к тюрьме, освободим наших братьев!»
Толпа хлынула за ним.
В нашей колонне в первом ряду твердо шагал Иван Абросимов. Рядом с ним шла Мария Имениновна.
Когда процессия стала подниматься вверх по улице, из переулка вырвался взвод казаков с обнаженными шашками.
Впереди на вороном жеребце гарцевал бородатый хорунжий.
Колонна остановилась. Хорунжий подъехал вплотную и, сдерживая коня, крикнул:
— Что за сборище? А ну, бросай тряпку, бунтовщик!
— Это не тряпка, а красный флаг, — ответил Иван. — И мы не смутьяны, а трудящиеся крестьяне.
Грязно выругавшись, хорунжий вздыбил коня, молниеносно взмахнул шашкой и полоснул по руке Абросимова страшным казачьим ударом с потягом. Флаг упал на землю вместе с рукой. Не чуя в первый миг боли, Абросимов еще стоял некоторое время, будто с ним ничего не произошло, только струя крови брызнула на стоящих рядом товарищей. Потом он пошатнулся и упал наземь.
Второй удар — на сей раз плашмя — хорунжий обрушил на голову отца. Потом он ударил и Марию Имениновну. Толпа кинулась врассыпную. Я бросился бежать вместе со всеми. Два казака на скаку схватили меня сверху за руки, подняли до уровня седел и стали избивать нагайками, а затем бросили полумертвым в придорожную канаву.
Вечером рабочие железнодорожного узла, живущие в Тростянке, возвращаясь в село, обнаружили меня и принесли домой. Как потом вспоминала мать, на моем теле не было ни одного места, где бы не вздувался опухший рубец от нагайки. Все лицо было покрыто грязными кровоподтеками, глаза заплыли. Разбитые губы так опухли, [14] что малейшее прикосновение к ним причиняло невыносимую боль.
Почти два месяца провалялся я в постели, пока наросла спущенная казацкими нагайками кожа. На всю жизнь запеклась в моей детской душе ненависть к царскому строю и его верным приспешникам — казакам.
Не только мы — десятки крестьян хватили в ильин день 1906 года царской «милости». В толпе демонстрантов был мой ровесник, Саша Беляев, сын нашего священника. Этот мальчик, в гимназическом мундирчике со светлыми пуговицами, оказался среди демонстрантов случайно, из детского любопытства. Его избили так же, как и меня...
После разгона демонстрации ярмарка опустела.
По всем деревням Балашовского уезда были расставлены казачьи пикеты. Собираться больше двух человек не разрешалось. Примолкли заливистые саратовские гармонии, не слышалось знаменитых наших «страданий».
Не песенные — настоящие страдания снова обильно выпали на крестьянскую долю. Из дома в дом казаки ходили с обысками, производили аресты.
Приходили и к нам. Один бородач, усмехаясь, назвал меня «казачьим крестником» и сказал матери:
— Не печалься, молодуха, все на нем заживет, как на собаке! И на всю жизнь запомнит, что такое казацкая нагаечка.

Война

Прошло два года. Так и не оправившись от побоев, скончалась после недолгой болезни Мария Имениновна. Отец, спасаясь от преследования властей, уехал с переселенцами в Сибирь. Он рассчитывал получить там надел земли, обзавестись хозяйством и потом перевезти туда и нас. А пока что наша семья, в которой было пятеро малолетних детей, осталась почти без средств к существованию. Да и как было прокормиться такой ораве, если работать могли только мать да я, двенадцатилетний мальчишка. Голод пришел в нашу хату.
Издавна известно — бедняки живут дружнее богачей. Добрые люди не бросили семью моего отца в беде. Они сложились и собрали нам на покупку коровы деньги.
Это, конечно, сильно облегчило положение. Но для коровы у нас не было корма. Всей семьей выходили мы за село, разгребали снег и руками рвали квелую, прошлогоднюю траву. Кое-как, с помощью соседей, дотянули до весны, до подножного корма, надеясь летом запастись сеном.
Отец мой имел в Тростянке крохотный земельный надел — на «четверть души». Вот что это означало. После выкупа барскую землю поделили между крестьянами по «душам», то есть по числу взрослых мужчин. Получил такой надел и мой дед Когтярь. Четверо его сыновей в то время были еще малолетними. Исчислялся этот надел в двух десятинах пахотной земли и в полудесятине луга. После смерти Когтяря землю разделили его сыновья. Так вот моему отцу и достался надел в «четверть души». Но когда в сенокосную пору мы пришли на наше «угодье», то со страхом увидели, что трава на нем уже скошена. Ее «по ошибке» прихватил богатейший в селе [16] кулак Сморчков. Мать в слезах пошла к Сморчкову просить, чтобы он вернул скошенное. Но тот не пустил ее даже на порог, пригрозив спустить цепного пса.
Так мы и лишились сена. Волей-неволей пришлось расстаться и с коровой. Горько плакала мать, когда уводили со двора нашу Буренку. Вместе с ней плакали и мы, голодные дети.
И тогда я дал зарок — отомстить кулаку Сморчкову, из-за которого попали мы в такую беду. Я решил: как только свезет Сморчков свой хлеб на гумно — сжечь его. Долго ломал голову, как пустить «красного петуха», чтобы самому уйти незамеченным. Когда же решил эту задачу, то сначала испробовал свое «изобретение» на огороде, в картошке.
И вот в один из жарких осенних дней, когда Сморчков свез урожай на свое гумно, я пробрался туда и заложил в середину снопов самодельную примитивную «адскую машину». Сам же не долго думая отправился на Хопер ловить раков, собрав по дороге своих друзей-приятелей.
Раздеваясь, я сообразил, что рубашку и штаны, на всякий случай, пожалуй, лучше переправить на противоположный берег реки. Собрав свои пожитки, я переплыл с ними Хопер и припрятал там в кустах.
Прошло немного времени, и над селом поднялся густой столб черного дыма, донесся набат, извещавший о пожаре.
Огонь полыхал более трех часов. Сгорел не только хлеб Сморчкова, но и прилегающие гумна других кулаков. Тушить пожар было нельзя: пламя бушевало так сильно, что и подойти близко было опасно{1}.
Быть может, все и сошло бы для меня благополучно. Да на беду моя бабушка не удержалась и вскрикнула: «Не иначе как Кирюлька поджег, то-то он все с огнем на огороде возился!»
Не раздумывая, толпа, как стадо, ринулась к нашей избе. Мать, не подозревая о бабкином промахе, сказала, что я ушел с ребятами на Хопер ловить раков. [17]
С бугра, где стояло некогда имение Туркиных, я увидел, как бегут к Хопру, сжимая кто вилы, кто грабли, богатейшие тростянские мужики. Раздумывать было некогда. Я сразу сообразил, что тайна моя раскрыта, и, подхватив штаны и рубаху, пустился наутек в лес.
Только на третий день, когда совсем уже подвело живот — на ягодах и орехах долго не просидишь, — я поздно ночью прокрался домой. Не успел я расположиться спать на чердаке, как чья-то сильная рука грубо схватила меня за шиворот — урядник давным-давно поджидал моего возвращения. Не отпуская моего ворота, он так и препроводил меня в волостное правление.
Там, не говоря ни слова, он дал мне затрещину, втолкнул в пропахшую клопами и онучами камеру, набросил засов и замкнул его большим висячим замком.
Утром я проснулся от громыхания двери. Через порог ввалился полупьяный урядник, с ним Сморчков и другие погорельцы. Били долго, чем попало и куда попало. Поднимали, бросали об пол, ударяли о стену, так что все волостное правление ходило ходуном. Думал — забьют до смерти. А с улицы доносился плач и стенания матери. На следующий день урядник пришел трезвый, начал выпытывать, как это я учинил поджог, кто помогал. Если бы он спросил об этом сразу, без битья, то я из гордости наверняка сказал бы, что поджег один, самостоятельно, и никто мне не помогал. Но теперь я решил твердо, что правды не скажу ни за что. И уперся: знать ничего не знаю, ловил, мол, в это время раков, побежал от толпы не потому, что чуял вину, а с испугу.
Поколотив меня еще изрядно, но не найдя улик, наконец отпустили домой. И снова, как после памятного ильина дня, пришлось мне два месяца отлеживаться в постели.
* * *

Отец вернулся из Сибири ни с чем. Для бедняка-незаможника на всей необъятной Руси не было обетованной земли.
Зимой он гнул дуги, чинил сани, мастерил телеги, а как только начинало пригревать весеннее солнышко, словно птица, покидал дом и уходил батрачить к богатым казакам в Хоперском округе, с которым граничил наш Балашовский уезд. [18]
С грехом пополам мне удалось закончить сельскую школу, после чего родители пристроили учеником в столярную мастерскую нашего дальнего родственника, преподавателя Балашовского ремесленного училища. Работал я у него не за деньги — за кусок хлеба, стакан чаю без сахару, но работал на совесть. На второй год родич определил меня в ремесленное училище.
Окончив училище, я в том же, 1910 году поступил на курсы надсмотрщиков телефонно-телеграфных станций. В 1913 году стал работать линейным надсмотрщиком по обслуживанию линий в Балашовском уезде.
Весной 1914 года в окружную станицу Хоперского округа Урюпинскую переехал мой знакомый — телефонно-телеграфный механик Пересада. Он реконструировал местную станцию и переводил телефонные линии на двухпроводную систему. Пересада предложил мне перейти к нему надсмотрщиком. Заработок был хороший, и я согласился.
Работа на новом месте позволила мне хорошо узнать весь Хоперский округ. Я, конечно, тогда и не предполагал, как пригодится это мне через несколько лет, во время гражданской войны.
Мировая бойня застала меня в Урюпинской. В казачьей области война не казалась столь страшным бедствием, как рядом, в Балашовском уезде: казачье сословие с малолетства приучалось царским правительством к воинской службе.
В начале 1915 года, когда я вернулся в Балашов, меня по мобилизации почтово-телеграфных работников призвали в армию и направили в 4-й запасный саперно-инженерный полк в Самару.
Из воинского присутствия я возвращался опечаленный. Идти на войну не боялся, но сама служба в царской армии ничего хорошего не сулила. Для озлобления было у меня и другое основание. Случайно мне довелось узнать, что я иду в армию не в свой черед, а за механика балашовской телефонной станции. Призываться должен был он, но его тесть служил начальником уездной почтово-телеграфной конторы и дружил с воинским начальником. Они и порешили дело о моем внеочередном призыве.
Через некоторое время началась моя военная служба, которой суждено было продлиться без малого сорок лет.
В штабе 4-го запасного полка меня зачислили в роту [19] связи. Там я должен был пройти трехмесячный курс обучения, а затем отправиться в действующую армию.
Но командир роты связи решил иначе. Узнав, что я закончил ремесленное училище и хорошо знаю плотничье и столярное дело, он отослал меня в учебную команду в мостовой подрывной класс. Это мне понравилось: строить мосты мне приходилось еще в детстве, ну а подрывать их, думал я, вряд ли труднее, чем наводить.
К отправке на фронт нас готовили с лихорадочной поспешностью. День и ночь саперы работали в поле, рыли окопы, строили блиндажи, производили взрывы.
Особое внимание уделялось обучению так называемой «сапной войне». Нынешняя военная молодежь знает о ней лишь понаслышке или по старым книгам, но в мое время в саперных войсках ей отводилась исключительная роль. Сапа — это длинная, узкая подземная галерея, подводимая под какой-либо важный объект обороны противника. Когда сапа прорывалась до намеченного места, в ее тупике закладывался мощный фугас и производился взрыв.
Подведение сапы, хотя бы и учебной, было тяжелым, трудным, опасным делом. И, что обиднее всего, — совершенно бессмысленным, так как ко времени первой мировой войны войска уже располагали достаточно совершенными техническими средствами, позволяющими вовремя обнаружить подкоп и предотвратить взрыв. Но, как известно, изменения в войсковом обучении в царской армии совершались невероятно медленно. Поэтому во всех запасных саперных полках русской армии солдаты продолжали тратить время и силы на овладение военно-инженерным приемом времен Севастопольской обороны.
К концу обучения в полку прошел слух, что нас готовят к отправке во Францию в составе русского экспедиционного корпуса. Господам офицерам мысль о возможности такой «прогулки в Европу» была весьма приятна. Нас же, нижних чинов, перспектива стать в чужой стране пушечным мясом никак не привлекала. Солдаты прямо говорили, что лучше дезертировать и оказаться в штрафных ротах, чем покинуть родину.
Перед окончанием учебной подготовки в полку стало известно, что к нам в ближайшие дни пожалует командующий войсками Приволжского военного округа его превосходительство генерал Сандецкий. [20]
Весть эта повергла престарелого командира полка, семидесятилетнего полковника Григорьева, в смертельный страх, да и весь командный состав привела в смятение.
К тому были немалые основания. Командующего считали зверем. Не проходило ни одного смотра, ни одного учения с его присутствием, чтобы кто-нибудь не лишился звездочки на погоне или не попал под суд.
Когда Сандецкий ехал по Самаре, то военнослужащие всех чинов и званий старались скрыться подальше от его грозного ока. Не то что солдаты, но даже прапорщики и поручики не стеснялись, спасаясь от генерала, перемахнуть через забор. И вот это пугало собиралось теперь почтить своим присутствием аккордное занятие саперов 4-го запасного полка.
Весь личный состав, участвовавший в смотре, был выведен в поле за Трубочным заводом за несколько суток до учений. Заранее подготовили траншеи, ходы сообщения, сапы.
Вторая рота, обозначающая противника, оборонялась в окопах на расстоянии двухсот метров от наступающих войск, имея перед собой проволочные заграждения в шесть рядов, через которые пропускался «электрический ток». Условно обороняющиеся вели интенсивный «артиллерийский и пулеметный огонь». Наступающим войскам — трем ротам саперов и роте подрывников — предстояло взломать оборонительную полосу противника.
Кульминационным моментом «боя» должен был стать мощный подземный взрыв одного из участков вражеской траншеи.
Как нарочно, в назначенный день с самого начала все пошло из рук вон плохо. Генеральская пролетка, эскортируемая взводом казаков, прибыла к месту «сражения» ровно в три часа пополудни. Придерживая шашку, навстречу командующему устремился полковник Григорьев. Куда только девалась его старость! Но, когда его отделял от Сандецкого какой-нибудь десяток шагов, полковник охнул — должно быть отказало сердце, — споткнулся и упал перед всем строем! Большего конфуза придумать было трудно. Побагровевший Сандецкий с ненавистью взирал на тяжело подымающегося с земли несчастного полковника. Не дослушав сбивчивого рапорта, не [21] протянув руки, командующий коротко бросил: «Приступайте!» Всем было ясно: теперь маневры уже ничто не спасет.
Даже после осмотра образцово, на совесть сделанных сооружений генерал не нашел для полка ни одного доброго слова. А когда наступил момент взрыва, приключилась настоящая беда. Генерал и командование полка ушли за укрытие. Унтер-офицер из подрывной команды по условному знаку повернул рукоять индуктора. Заряд огромной силы взорвался. Сама земля как будто всколыхнулась и качнулась из стороны в сторону. Но наружу землю не выбросило. Из-за какой-то ошибки взрыв, как говорили саперы, ушел в сторону и, вместо того чтобы уничтожить «неприятельский» опорный пункт, завалил нашу траншею, похоронив в ней пять саперов и командира минно-подрывной роты — любимца всех солдат полка — капитана Журишкина-Шумского.
Так трагично закончился этот день. Не знаю, из-за этого ли случая или по другим соображениям, но маршевый батальон 4-го запасного полка был направлен не во Францию, а в 25-й армейский корпус Юго-Западного фронта, где в это время полным ходом шла подготовка к знаменитому брусиловскому наступлению.
Как водится, на фронт везли в «телячьих» вагонах с надписью «40 человек или 8 лошадей». Последних, правда, у нас не было, но людей набивали в каждый вагон значительно более сорока. Нам запретили петь и играть в пути, двери разрешали открывать только на станциях, и то по команде.
Солдаты долго не могли понять, куда их везут — на фронт или в Сибирь. Только когда мы переправились по мосту через Волгу, окончательно убедились — на фронт.
Неведомыми нам путями в вагонах появились большевистские листовки. В них разъяснялось положение в тылу и на фронте, говорилось о предательской политике преступной царской клики. Саперы на чем свет кляли виновников войны.
В нашей роте служил вольноопределяющийся бывший студент Казанского политехнического института Капустин. Как-то в одной из бесед он сказал:
— Врагом внутренним, согласно Уставу внутренней службы, являются студенты, революционеры, лица требующие [22] изменения политического строя, свержения царя, не повинующиеся законам и уставу. Я тоже студент, а потому, согласно уставу, есть внутренний враг. Но на фронт погнали как миленького и меня.
Все засмеялись, засмеялся и я, а потом и призадумались:
«Зачем, ради чего нам проливать свою кровь?..»
С таких вот, казалось бы, незначительных разговоров для многих из нас начиналось пробуждение сознания.
Чем ближе продвигался к фронту наш эшелон, тем чаще встречались составы с ранеными. В газетах мне приходилось читать и видеть фотографии «царских» поездов милосердия, в которых великие княгини и княжны служили рядовыми сестрами и где все так и блестело чистотой. Мы же то и дело с ужасом смотрели на открытые ветрам и непогоде грузовые платформы, заваленные, словно дровами, нашими ранеными с почерневшими от грязи, окровавленными повязками. И ведь каждого из нас могла ожидать такая участь!
Трудно даже передать, какое революционизирующее действие оказало на нас потрясающее зрелище искалеченных, еле живых «российских героев», как называли их продажные буржуазные газеты.
На станции Новоград-Волынский эшелон стал. Горнист проиграл сигнал: «Выходи строиться!»
Затем нас погрузили в крохотные вагончики, которых мне раньше никогда не приходилось видеть. Такой же игрушечный паровозик тоненьким голоском подал заливистый свисток, и состав тронулся. Через две версты неожиданно встали: оказалось, паровозик сошел с рельсов. Весело перешучиваясь, солдаты легко водрузили локомотив узкоколейки на место, и мы двинулись дальше.
Фронт, по-видимому, был близок, так как до нас доносились глухие отзвуки артиллерийской канонады. Стоял ясный, безоблачный день, лишь кое-где белели редкие облака. Внезапно наше внимание привлек новый, ни на что не похожий звук, отдаленно напоминавший стрекотанье швейной машинки. Откуда-то сверху прямо на наш игрушечный составчик налетел немецкий аэроплан «Таубе».
Немедленно был подан сигнал тревоги. Начальник эшелона приказал рассыпаться в редкую цепь. Машинист закрыл топку и отбежал в сторону. Аэроплан-действовал [23] совершенно безнаказанно и безбоязненно. Снизившись до высоты в несколько десятков метров, он начал бросать на нас бомбы. Некоторые солдаты, никогда ранее не видавшие самолетов, впали в панику и пустились бежать. Я лежал на спине. На свою ответственность, без разрешения командира, вложил обойму в драгунскую винтовку, упер в плечо приклад. Самолет был почти надо мной. Я прицелился с учетом на движение самолета и выстрелил, а потом послал вдогонку еще две пули.
Эта пальба, к моему собственному изумлению, увенчалась успехом: мотор «Таубе» стал работать с перебоями, и самолет, описав круг, пошел на снижение. Затем он неожиданно перевернулся и камнем рухнул на землю. К месту падения уже бежали офицеры и солдаты. Я же старался держаться в стороне, опасаясь, что мне попадет от нашего придурковатого поручика за самовольную стрельбу. Насмотревшись на «Таубе», саперы по указанию машиниста сбросили под откос разбитые вагоны и сцепили оставшиеся. Теперь наш сильно укоротившийся эшелон был готов продолжать движение.
В это время меня и вызвал к себе в головной вагон командир поручик Васильев. Как я и ожидал, его благородие обрушился на меня с выговором.
Офицерская ругань и рукоприкладство были не в диковинку. В Самаре, например, помощник командира по строевой части подполковник Иванченко, раздавая оплеухи направо и налево, приговаривал так: «Солдату морду надо бить три раза в день: вечером для спанья, утром для бодрости и в обед для аппетита».
Когда мы прибыли в нашу часть — 25-й инженерный полк, — поручик Васильев доложил командиру полка полковнику Кирпичеву о моей самовольной стрельбе. К удивлению поручика, полковник вызвал меня:
— Ах вот ты какой, стреляешь без разрешения и сбиваешь немецкие самолеты!
Потом рассмеялся, положил руку мне на плечо и сказал:
— Герой, а боишься. Иди, я представлю тебя к «Георгию» четвертой степени.
Через несколько дней перед строем полка мне была вручена первая в жизни воинская награда — маленький серебряный крестик на муаровой ленточке с черными и оранжевыми полосками. [24]
Одновременно меня произвели в младшие унтер-офицеры.
Так началась моя служба в действующей армии.
Мы наводили переправы, строили оборонительные сооружения, ремонтировали дороги, производили взрывные работы, часто бывали под огнем врага. Но дни войны у нас тянулись не так мучительно долго, как у пехотинцев в окопах.
За время брусиловского прорыва за наводку переправ через Стоход и другие реки меня удостоили еще трех георгиевских крестов, назначили фельдфебелем понтонной роты.
В конце 1916 года при подрыве одного из мостов меня контузило. После выздоровления я снова попал в Самару, в знакомый 4-й запасный полк.

Категория: Разное | Добавил: Алексей_Булгаков (31.10.2014)
Просмотров: 560 | Теги: Ерёмин, история, Тростянка, балашов | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar

©2024.Балашов.Краеведческий поиск.При использовании материалов активная ссылка на сайт обязательна...