Категории раздела

Люди. Судьбы. Балашов.

Вход на сайт

Поиск

Наш опрос

Какой из разделов Вам наиболее интересен?
Всего ответов: 776

Block title

Block content

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0




Суббота, 20.04.2024, 17:39
Приветствую Вас Гость | RSS
Балашов. Краеведческий поиск.
Главная | Регистрация | Вход
Каталог статей


Главная » Статьи » Люди и судьбы » Люди. Судьбы. Балашов.

Борис Пастернак
 
Борис Пастернак
Борис Леонидович Пастернак (1890- 1960), лауреат Нобелевской премии по литературе внёс весьма существенный вклад в балашовский текст как своей книгой стихов «Сестра моя - жизнь» (1922), так и романом «Доктор Живаго». Благодаря переводам его стихов на многие языки народов мира были введены в тезаурус мировой культуры такие топонимы как Балашов, Романовка, Мучкап, Ржакса, Камышин, Хопёр. В прозе писателя многие черты нашего города послужили основой для создания образа городка Мелюзеева. 

Как же попал поэт в Прихопёрский край? Этому способствовали как сугубо личные, так и социально-исторические обстоятельства. Сын писателя, Евгений Борисович Пастернак, в книге о своём отце (см.: Борис Пастернак. Материалы для биографии. М.,1989, с. 291-394) рассказывает: весной 1917 года в Москве писатель влюбился в Елену Виноград. Летом она вместе со своим братом поехала в Балашов, а оттуда в Романовку, чтобы принять участие в создании нового земского самоуправления - таков был «революционный» порыв тогдашней молодёжи, желавшей строить демократию в новой Российской республике. Пастернак слал из Москвы письма молодым людям. В начале июля он приезжает в Балашов, а затем в Романовку для любовного объяснения. Было ещё одно свидание в Романовке осенью. Оно закончилось мучительным для поэта расставанием - разрывом отношений. Вскоре Елена Виноград вышла замуж за более солидного и обеспеченного, как ей казалось, человека. Память об этой любви навсегда осталась в душе поэта, о чём свидетельствует лучшее его произведение, сборник стихов «Сестра моя - жизнь». 

Как шедевр любовной лирики эта книга стоит рядом со стихами Катулла, сонетами Петрарки и Шекспира, «Книгой песен» Гейне, лирикой Пушкина и Лермонтова (которому и посвятил Пастернак свой цикл), «Стихами о Прекрасной Даме» Блока. Заглавие же сборника восходит к творчеству святого Франциска Ассизского (1182-1226), создателя католического ордена францисканцев. В своих молитвах - песнях Франциск, мешая христианство с язычеством, славил жизнь во всех её проявлениях, воспевал «брата Солнце», «сестру траву», «сестру мою воду» и даже «сестру, телесную смерть» - см.: Франциск Ассизский. Сочинения. М.,1995. 

Пастернак продолжил и развил ту тему балашовского текста, которая была задана Державиным и далее варьировалась в произведениях Загоскина, Случевского, Салова, Дмитриевой. Все эти авторы так или иначе рисовали Прихопёрский край как перекрёсток различных культур. В «Сестре моей - жизни» образ Балашова вписывается в контекст мировой культуры, представленной или упоминаемой в самых разных её проявлениях - тут поэзия Лермонтова, австрийского романтика Ленау, Байрона, Эдгара По, Киплинга, здесь же фигурируют героини Шекспира, музыка Бетховена, тут и тема мирозданья, тесно связанная с локальной картиной степного края и с атмосферой Февральской революции 1917 года и многое другое.

Книга уже многократно анализировалась специалистами по творчеству Пастернака, мы же выделим в ней близкую нам локальную (но одновременно и стержневую) тему. «Сестра моя - жизнь» - это одновременно поэтический роман о революционном лете 1917 года и лирический дневник путешествия, подаваемого сразу в нескольких ассоциативно связанных планах. План первый - это реальное географическое пространство двух поездок поэта из Москвы, с Павелецкого вокзала по «Камышинской ветке» железной дороги и обратно: Балашов - Романовка - Пады - Мучкап - Ржакса. Но маршруты даны не «линейно», а сбивчиво - как знаки взвихрённой судьбы лирического героя. План второй - это зачарованный мир любви, - сказки - грёзы. Недаром поэт собирался обозначить последние стихи книги названиями из «Тысячи и одной ночи». Третий план - это художественное время, в котором конкретный миг истории, лето 1917 года, оборачивается неопределённой далью: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» 

Действительно, точных примет времени в сборнике не очень много. Марина Цветаева в рецензии на него, названной «Цветовой ливень», выделила пять таких стихотворений. Процитируем одно из них. 

РАСПАД 

Вдруг стало видимо далеко 

Во все концы света. 

Гоголь 



Куда часы нам затесать?

Как скоротать тебя, Распад? 

Поволжьем мира чудеса 

Взялись, бушуют и не спят.

И где привык сдаваться глаз 

На милость засухи степной, 

Она, туманная, взвилась 

Революционною копной. 

По элеваторам, вдали,

В пакгаузах, очумив крысят, 

Пылают балки и кули, 

И кровли гаснут и росят. 

У звезд немой и жаркий спор: 

Куда девался Балашов? 

В скольки верстах? И где Хопёр? 

И воздух степи всполошён: 

Он чует, он впивает дух 

Солдатских бунтов и зарниц, 

Он замер, обращаясь в слух. 

Ложится - слышит: обернись! 

Там - гул. Ни лечь, ни прикорнуть. 

По площадям летает трут. 

Там ночь, шатаясь на корню, 

Целует уголь поутру. 

Взятое вне местного контекста, это стихотворение может порождать не до конца верные толкования. Так, наш выдающийся учёный Юрий Лотман толкует слово «распад» как метафору, в которой связаны два смысла - физический (типа «радиоактивный распад») и духовный - по аналогии со словами Гамлета «Распалась связь времён» - см.: Ю. М. Лотман. Структура художественного текста. М., 1970, с, 253. $0 верно лишь отчасти. Но в оригинале у Шекспира речь идёт не о распаде времени, а о том, что «век вывихнул сустав» (the time is out of joint). Слово «Распад» пишется у поэта с большой буквы и воспринимается как топоним. Но станции или полустанка с таким названием около Балашова нет. Я предположил, что речь идёт о станции Пады (23 версты от города), куда Пастернак мог заехать по ошибке. Доцент А. Ф. Седов выдвинул более убедительную гипотезу - поезд, везший поэта, мог задержаться у станции Пинеровка, возле которой есть ложбина, по-местному «распадок». Это слово, возможно, понравилось поэту, вообще любившему диалектизмы, и он превратил его в название случайной остановки. Тем более что оно прямо ассоциировалось с тогдашним состоянием дел в Российской молодой республике. О «дезорганизации и распаде» России говорилось тогда же в резолюции Балашовского Совета от 24 августа 1917 года (см.: архив Балашовского филиала ГАСО, фонд №39, опись 1, ед. хр. 18). Кроме того, для поэта распад ассоциировался и с положительным моментом - старое, расшатываясь, давало дорогу новому, в том числе новому видению вещей. Отсюда эпиграф из «Страшной мести» Гоголя «вдруг стало видимо далеко во все концы света». Критик Яков Гордин воспринимает стихотворение как «провидение будущего ужаса» революции см.: Гордин. Поэт и хаос\\ Нева, 1993. №4, С. 211-262. С этим нельзя согласиться. «Распад» у поэта не страшен, в нём ощутимо тревожно-радостное любопытство и даже восторг лирического героя перед «чудесами» этого «Поволжья мира». Мы специально выделили жирным шрифтом строфу о звёздах, ведущих спор о Балашове и Хопре, поскольку эти строки полностью, как нам представляется, оправдывают «космический» зачин нашей книги. Поэт такого масштаба как Пастернак имел настолько смелое воображение, что уголок «глухой» провинции представился ему как часть Космоса, неразрывная составная часть мироздания. «Распад», звёзды, Балашов, Хопёр, степь - всё это знаки тревожно-высокого состояния мира и духа, в котором сливаются воедино бунты и зар­ницы, огонь и ветер. Это и реальность тех дней - в Балашовский Совдеп 3 августа 17 года поступило донесение: «Сегодня ночью сгорела одна из крупных мельниц села Романовка» (архив Балашовского филиала ГАСО, фонд №3 - ИА, оп. 1, дело №953).

А вот солдатских бунтов в Балашове в этот период не было, хотя разного рода вольные разговоры велись, как отметил Иван Ле в своей повести. Хотя в Балашовском гарнизоне тогда было около двух тысяч солдат (146-й полк и 46-я запасная бригада), а у некоторых гражданских лиц квартировали отпущенные на свободу военнопленные австрийцы, венгры, чехи, поляки, уже сколачивавшие свои группы, землячества. Хлопоты же пока бьmи только с дезертирами из бывшей царской армии, с беженцами со всех концов России (фонд №46, оп. 1, дело №85). Балашовский Совдеп, во главе которого стоял социал-демократ Георгий Малашин, поддерживал Временное правительство и «классовые интересы пролетариев», а кон­фликты рабочих с хозяевами стремился улаживать через Примирительную камеру. 

В стихотворении «Балашов» мы находим те же мотивы, что и в «Распаде» - очередной всплеск «космической» темы плюс мотив страстной любви, воплощаемый через символические приметы времени и места действия. Приведём текст стихотворения. 

БАЛАШОВ 

По будням мельник подле вас 

Клепал, лудил, паял, 

А впрочем масла подливал 

В огонь, как пай к паям. 

И без того душило грудь 

И песнь небес: «Твоя, твоя!» 

И без того лилась в жару 

В вагон, на саквояж. 

Сквозь дождик сеялся хорал 

На гроб и шляпы молокан, 

А впрочем - ельник подбирал 

К прощальным облакам. 

И без того взошёл, зашёл 

В больной душе, щемя, мечась, 

Большой, как солнце, Балашов 

В осенний ранний час. 

Лазурью июльскою облит, 

Базар синел и дребезжал. 

Юродствующий инвалид 

Пиле, гундося, подражал. 

Мой друг, ты спросишь, кто велит, 

Чтоб жглась юродивого речь? 

В природе лип, в природе плит, 

В природе лета было жечь. 

Взятое вне контекста, это стихотворение, как и многие другие вещи Пастернака, кажется многим читателям бессвязным и бессмысленным. Не смог его понять и наш известный земляк - поэт Николай Палькин, хотя его поразил и удивил как «что-то иносказательное» образ «большого, как солнце» города - см.: Н. Палькин. Балашовское застолье. Саратов, 1997, с. 105-106. Поэтому мы выделили эту строфу жирным шрифтом, чтобы обратить внимание на не очень ясное «иносказание». Пастернак поражает нас смелостью и причудливостью своих художественных приёмов, в которых виртуозная игра образов неразрывно слита с самой искренней силой чувства. Поэт любит свою Елену Виноград, живущую в Балашове, лю­бит так страстно, что в его душе маленький город превращается в космическую гиперболу - снова звучит тема Космоса! Но любовь поэта отвергнута, он страдает, его душа полна горечи и поэтому «большой, как солнце» превращается в микро-планету, которая вращается лишь во внутренней «вселенной» влюблённого. Гипербола тут переходит в литоту, а вся строфа становится метафорическим выражением сложной гаммы чувств и настроений поэта. И образ «большого, как солнце» провинциального городка начинает звучать слегка сюрреалистически. Хотя надо отметить, что аналогичный образ уже был дан в знаменитом стихотворении Тютчева «Silentium!» : 

Молчи, скрывайся и таи 

И чувства и мечты свои - 

Пускай в душевной глубине 

Встают и заходят оне 

Безмолвно, как звезды в ночи …

Выделенные нами строчки явно предвосхищают смелый поэтический оборот Пастернака, но как бы в «смягчённом» варианте. 

Многие конкретные детали стихотворения взяты прямо из жизни и быта города. Так, Елена Виноград-Дороднова, к которой оно обращено, позже вспоминала медника-лудильщика, работавшего ПОД11е её дома, юродивого на базаре около Свято-Троицкого собора. Отсюда же и молоканские похороны - ведь секта молокан-духоборов с XVIII века обосновалась в соседнем Борисоглебском уезде и в Балашове, а Салов в повести «Николай Суетной» создает образ балашовского молоканина, крепкого·хозяина. К началу ХХ века молокане были заметной частью балашовского купечества.

«Непонятность» же стихотворения в том, что оно построено как прихотливая цепочка, либо вереница мгновенно сменяющихся «картинок», рисующих то разные состояния или вспышки воображения поэта, едущего сначала в Балашов, а затем из него (отсюда и неожиданный «осенний час» в «летнем» тексте), то «кадры» балашовского быта. Всё это скреплено общими мотивами и символикой, образно-ассоциативным рядом: любовь - пламя страсти - огонёк медника - жгучая летняя жара - сияющее Солнце. Второй ряд по контрасту к первому: гроб - похоронный хорал - дождь - прощальные облака - больная душа. Обе линии как бы сливаются в образе юродивого с его «жгучей» речью - мычанием, напоминающим визг пилы. Вообще, в фигуре юродствующего инвалида отразилась духовная связь поэта с миром русской провинции. Черты «юродивости» отмечали в Пастернаке его родственники и знакомые - он тоже не всегда адекватно реагировал на окружающее, иногда речь его напоминала некое «мычание». За образ юродивого его отчитывали некоторые советские критики в 30-е годы, намекая на то, что этим сочинитель клевещет на революцию. Но дадим пример, близко связанный с нашей темой. Житель Балашова Ю. П. Трубников в журнальной заметке (см.: Наука и жизнь, 1993, № 10, с. 114-115) рассказывает: юродивая нищенка из села Терновка Балашовского уезда в 1918 году предсказала его отцу, что он «будет казнён чуть ли не у себя на родине». Эта «жгучая речь» дважды оправдалась - в 1919 году П. С. Трубников был покалечен белыми за помощь красным, а в 1938-м осуждён И расстрелян чекистами из НКВД. А пастернаковский инвалид «не снисходит» до членораздельной речи, зато сама изуродованность персонажа и его «подражание пиле» служат намёком на жестокие времена. 

Прихопёрская тема в книге не ограничивается двумя процитированными стихотворениями. Шестой раздел цикла называется «Романовка» и он служит продолжением раздела второго, «Книги степи». Степной простор окружал, да и сейчас окружает Романовку - ныне центр Романовского района, а тогда имение графа А. И. Воронцова. Жили и живут там обрусевшие украинцы вперемежку с мордвою и выходцами из северных русских губерний. Жили до революции не всегда богато, зато с «запорожским» размахом. Как вспоминал знаменитый хирург В. Ф. Войно-Ясенецкий, он же архиепископ Лука, работавший здесь в 1908 году, это было «громадное степное село на реке Хопёр (ошибка памяти, на самом деле на реке Карай - В. В.) с двумя церквами и четырьмя кабаками ... что ни праздник ... начинались пьянки, драки, поножовщина (ж. «Октябрь», 1990, № 2, с.38). Пастернак же, рисуя эту глушь, опускает низкие бытовые детали и воспевает щедрую красоту края. Об этом сказано в стихотворении «Степь»: 

Как были те выходы в степь хороши! Безбрежная степь, как марина. 

Вспоминается гоголевское: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!» Далее «запорожский» колорит у Пастернака сгущается: 

И Млечный путь стороной ведёт 

На Керчь, как шлях, скотом пропылён. 

Зайди за хаты, и дух займёт: 

Открыт, открыт с четырёх сторон. 

Далее следует прекрасный в своей неожиданности сгусток метафорических гипербол: 

Тенистая полночь стоит у пути, 

На шлях навалилась звездами, 

И через дорогу за тын перейти 

Нельзя, не топча мирозданья.

«Степь», как и «Балашов» - это снова клубок мотивов, в которых объединяются любовь, локальный колорит (на этот раз русско-украинский) и мироздание. Прогулка с Еленой Виноград по ночной степи вокруг села становится гимном Космосу, который всюду с нами и в нас. Он «наваливается» сверху, звездами Млечного пути, он и под нашими ногами, мы «топчем» его. Последнюю часть метафоры можно понимать и в плане историческом - поэт знал, что наши края были одним из мест Великого переселения народов, здесь проходили полчища гуннов, были хазары, половцы, татаро-монголы. Связь, условно говоря, Востока и Запада оригинально отразилась в пастернаковском этюде «Белые стихи» (1918). Здесь память о без­брежном «ночном поле» с его стогами и омётами, о железнодорожной маленькой станции, где «дежурил крупный храп» и «ревели мухи» (тут «низкие» детали не опущены) ассоциируются с образом Бальзака, мучающегося из-за Эвелины Ганской. Мысли и эмоции французского писателя становятся в этом стихотворении мыслями и 

чувствами нашего поэта. Такое вживание в мир другого человека легко объяснимо сходством ситуаций - Бальзак из Парижа с трудом добирался до Украины, где жила Ганская, но эта полячка в душе была холодна к автору «Человеческой комедии», а Пастернак и3 Москвы спешил к Елене Виноград, которая тоже не питала к влюблённому особенно горячих чувств. 

Седьмой раздел «Сестры моей - жизни» открывается стихотворениями «Мучкап» и «Мухи в мучкапской чайной». Мучкап расположен на реке Ворона, притоке Хопра, в 40 километрах от Романовки. Елена Виноград провожала Пастернака до этой маленькой станции, где они и расстались навсегда. Поэтому столь субъективно восприятие этого довольно живописного местечка в тексте поэта. Мучкап для него - сплошной мрак, Босх и Брейгель. 

Душа-душна, и даль табачного 

Какого-то, как мысли, цвета. 

У мельниц - вид села рыбачьего: 

Седые сети и корветы. 

Что касается «корветов», то, возможно, Пастернак видел у реки Вороны останки барж, которые строились ещё по приказу Петра в этих местах? Но для поэта сейчас это не важно, всё мешается перед его взором, застланным «тиною слезы»: фантастические «корыта», «клешни», «рыбьи рыла», «лишние крылья». это уже не село с кабаками и мельницами, а коллаж из деталей разбитой души поэта. А в «Мухах» дан резкий переход от общего плана ко крупному. Это самое «вихревое» и сбивчивое стихотворение сборника, где вынесенная в заглавие неприятная примета быта звучит как резкий диссонанс всем предшествующим (да и последующим) красотам природы. Вообще, этому насекомому в литературе «везёт» - вспомним ироническую «Похвалу мухе» Лукиана, пьесу Сартра «Мухи», роман Голдинга «Повелитель мух». Пастернаковские мухи заполняют пространство не только чайной, но и всего мира - они «текут и по ночам», поднимаются словно в бреду с растений, окружают «спиралью бури» тополь. Кошмар этот творится в каком-то «дико мыслящемся крае», мухи «текут» и «с мутной книжки стихотворца» - значит, поэт и свои слова в отчаянии пр6вращает в назойливо жужжащих насекомых... Седьмой раздел книги заканчивается жалобой лирического героя, уезжающего в Москву: 

Попытка душу разлучить 

С тобой, как жалоба смычка, 

Ещё мучительно звучит 

В названьях Ржакса и Мучкап. 

В рукописи «Сестры моей - жизни» Пастернак отнёс оба эти пункта к Балашовскому уезду, хотя они относятся к Тамбовскои губернии. Ошибка эта вполне объяснима состоянием души писателя. Но только невнимательностью комментаторов вызвано повторение ошибки - см.: Л. Озеров. Примечания \\ Пастернак Б. Стихотворения и поэмы. М., 1990, с. 522. 

Маяковский пришёл в восторг от книги «Сестра моя - жизнь». Но можно предположить, что в названиях «Ржакса» и «Мучкап» он, как футурист, слышал ржание и мычание, а не «жалобы скрипки». Для Пастернака же образ любимой, уходя вдаль, становился томительно-горьким звуком, откликом топонимики крошечных железнодорожных станций. Кстати, специалистам - знатокам местной топонимики так и не удалось пока выяснить смысл этих, очевидно, древних ирано-скифских (или мордовских) названий - см.: В. А. Прохоров. Надпись на карте. Воронеж, 1977. Можно лишь предполагать, что это топонимы типа «река, вода, лес». 

После завершения работы над сборником Пастернак влюблялся в других женщин и, казалось, навсегда забыл о Балашовском крае. Прошли годы, двадцать и более лет. Но память оказалась сильнее и в романе «Доктор Живаго» (1957), как нам удалось установить, с новой силой вспыхивает когда-то испытанное чувство и снова появляется образ нашего города, только теперь всё это подано в прозе.

Чтобы убедиться в этом, надо перечитать в первой книге романа пятую часть, названную «Прощанье со старым». Здесь изображён степной городок Мелюзеев летом 1917 года. Это тот же Балашов, преображённый фантазией художника, но и сохранивший ряд своих локальных примет. Город стоит «на чернозёме», вокзал находится вне городской черты (так было вплоть до середины ХХ века), две большие дороги ведут на запад и восток - ныне это проходящая через Балашов трасса Саратов-Воронеж. Ничего не сказано о реке, зато пойменный лес Хопра становится в романе просто «дремучим», даже «кишевшим разбойниками» в Смутное время. Мы уже упоминали, что вскоре после Смуты действовал разбойник Иван Балаш и его движение называлось «балашовщиной», только было оно в Смоленском крае. Хватало, впрочем, разбойников и на Хопре, вспомним легенду о Кудеяре и его кладе на реке Богатырка (местные жители называли это место «Мамаевым курганом»), о кургане близ села Репное - см.: Песни, сказки, частушки Саратовского Поволжья. Саратов, 1969, с. 217-218. 

Откуда же название «Мелюзеев»? Пастернак, как и Иван Ле, знал, что в Балашове есть крупные мукомольные предприятия, а в словаре В. И. Даля он мог вычитать слово «мелуз, мелюз», которое означает «крупная мука». Возможен и совершенно другой пласт значений. Итальянец Д. Понти в эклоге «Мелюзей» воспел мирную жизнь поселян. Француз Жан из Арраса в романе «Мелюзина» (1393) погружал читателя в мир рыцарей и фей. А в разделе «Прощанье со старым» герой романа, юный доктор Юрий Живаго отчасти напоминает рыцаря, влюблённого в «фею» Лару, мать которой француженка. Кроме того, Лара, как Елена Виноград летом 1917 года, работала недолго по организации земств в волостях. Есть и другие переклички между «Сестрой моей - жизнью» и разделом «Прощанье со старым». Это, с одной стороны, мотив распада, раз­ложения старого мира, с другой, любование автора и его героев волшебной прелестью природы - её ароматами, цветами, вообще мирозданием. Юному и ещё наивному доктору Живаго, уже пишущему стихи, так и кажется, что он попал в царство ожившей сказки. Он восторженно говорит Ларе: «Сдвинулась Русь матушка ... говорит не наговорится. И не то чтобы говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы ... Что-то евангельское, не правда ли? (подчёркнуто нами - В. В.) В этих словах прямой парафраз космической метафоры из стихотворения «Распад», где шёл у звезд «немой и жаркий спор». Н6даром и большинство исследователей рассматривает «Доктора Живаго» как прозу поэта - см. хотя бы монографию: Н. Фатеева. Поэт и проза. Книга о Пастернаке. М., 2003.

В то же время это всё-таки роман, а не стихи. И мелюзеевский (= балашовский) эпизод насыщается конкретными социально-историческими деталями, которых не было в поэтическом сборнике. В том числе и такими, которые «укрупняют» образ провинциального города, делают его более «революционным», чем большинство тогдашних маленьких русских городов. Так, в романе эскиз но очерчена история некоей Зыбушинской республики, созданной около города дезертирами с фронта. «Сектант Блажейко, в юности переписывавшийся с Толстым, объявил новое тысячелетнее зыбушинское царство, общность труда и имущества». Подобной республики в Балашовском уезде не было. Мелюзеевским ремесленникам не кажет­ся бессмыслицей слух о заговорившем вдруг глухонемом - юродивом пророке. Такие глашатаи истины появлялись тогда во многих местах России. Один такой, некий воронежский маляр, описан в мемуарах В. Дмитриевой. Он возглашает: «Будя! Тыщу лет молчали, дайте хоть таперь душу отвести!» В Балашовском филиале ГДСО (фонд 39, опись И, ед. хр. 21, лл. 37,42, 54-56) хранятся подобные документы. Вот «заявление» служащего Евдокима Бирюкова в Совет Рабочих Депутатов (текст цитируется с сохранением авторской орфографии): «Настоящим сообщаю, что я служил приказчиком на мельнице. По случаю дороговизны многим служащим последовала прибавка но некоторым нет, в числе которых оказался и я, в видучего я должен был уволиться так как не хватает на существование моей жизни». Характерная смесь канцелярита, безграмотности и чисто платоновского оборота речи. Более интересно заявление в Совет «члена Балашовского жд комитета» Д. В. Родионова, перерастающее в настоящую диатрибу. от имени «митингующих рабочих и солдат» этот народный глашатай обрушивается на городского голову Дьякова и иных бюрократов. Балашовские низы устами глашатая «изъявляют желание объединиться в одно целое, чтобы составить несокрушимую стену, могущую изгнать из городского управления сказанных прислушников (очевидно, автор хотел сказать «приспешников» - В. В.) ... Многострадальный страстотерпец народ» клеймит всех врагов: «Это пиявки, присосавшие к нашему изнурённому телу, готовые испить последнюю каплю крови ... это мертвецы, издающие трупный запах. Им место в тех склепах, которые они готовили столетиями ... Да, товарищи, земные боги умерли и их надо скорей похоронить, ибо воскресший 1917 лет назад страдалец наш Исус Христос» давно предупреждал о кознях Сатаны». Размах этих 

«козней» далее доказывается гражданином Родионовым с помощью статистических выкладок. В записке балашовского трибуна сливаются воедино плебейская риторика, мессианистские чаяния, претензии на научность (его таблицы цифр) и мещанская «красивость», достойная пера Зощенко. Это уже не простое «подражание пиле», а вопль души, пафос и надрыв. Жаль, что этот текст не знал Пастернак, ведь по яркости своей речи Родионов превосходит мелюзеевскую «заправскую говорунью» Устинью, которая на митинге вещает: «А чтобы больше не воевать и всё как между братьями ... »

Сильное впечатление оставляет в разделе «Прощанье со старым» эпизод расправы солдат местного гарнизона с комиссаром Временного правительства, поручиком Гинцем. В Балашове подобных кровавых инцидентов летом 17-го года не было, пухлый том переписки военного начальства с городскими властями даёт материал скорее для комического романа в духе «Похождений бравого солдата Швейка» (кстати, чехословацкий корпус бывших военнопленных последовал в эшелонах через станцию Балашов летом 1918 года, причём дело доходило до стычек чехов с местным гарнизоном). Командиры балашовских частей озабочены ростом дезертирства, плохим состоянием выгребных ям и тем, что на две тысячи общего со­става гарнизона сифилитиков набралось около двух сотен (архив Балашовского филиала ГАСО, фонд 46, опись И, дело 85). Вообще, просмотр архивных материалов по Балашову за 1917 год даёт представление о той сумятице, которая царила тогда в провинции - так же, как и явной наивности новых и старых властей, «не врубающихся» в ситуацию грандиозного социального переворота. Власти и общественность города заняты массой «текущих» дел - где размещать беженцев из армии? Чем кормить гарнизонных лошадей? Надо ли строить походно-полевую церковь для солдат? Кто будет чистить сортиры? И т. д. См. архивы Балашовского филиала ГАСО: ф. 39, оп. 1, дело № 3; фонд № 3-ИА, оп. 1, дело № 953; фонд №46, оп. 1, дело №85 и другие. 

Пастернак же; рисуя убийство комиссара, показал совсем другое, но тоже типичное для того периода явление - см.: Х. И. Муратов. Революционное движение в русской армии в 1917 году. М., 1958, с. 121-124, 152. Кровавый эпизод, пусть пока и единичный, предвещает более страшные дела и Юрий Живаго, уезжая из Мелюзеева, уже думает не о «собеседующих звёздах», а о разрушениях и пожарах Первой мировой войны и революции, которые вдруг представились ему «огромным пустым местом, лишенным содержания». Говоря иначе, неким зловещим провалом в истории России. И весь роман «Доктор Живаго» составляет своего рода диптих вместе с «Сестрой моей жизнью», но в то же время и существенно её корректирует.


Источник: http://balashovist.ru/index.php?newsid=107
Категория: Люди. Судьбы. Балашов. | Добавил: Алексей_Булгаков (19.08.2014)
Просмотров: 1934 | Теги: балашовский текст, пастернак, ВАХРУШЕВ | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar

©2024.Балашов.Краеведческий поиск.При использовании материалов активная ссылка на сайт обязательна...